На ножах - Страница 70


К оглавлению

70

Горданов сразу это заметил и, идя рядом с Висленевым, сказал ему:

– Что ты дуешься как мышь на крупу? Ты этак только выдаешь и себя, и жену; будь покоен: я его буду занимать.

Алина тоже утешила мужа.

– В городе душно, и Тихон Ларионыч не захотел оставаться, – сказала она, идучи под руку с мужем, – но я нарочно упросила сюда приехать Горданова: они будут заняты, а мы можем удалиться в парк и быть совершенно свободны от его докуки.

Так все и сделалось.

Оркестр играл превосходно; иллюминация задалась как нельзя лучше; фонтан шумел, публика гуляла, пила, кушала. Ночь спустилась почти южная; в стороне за освещенною поляной была темень. По длинной галерее, где стояли чайные столики, пронеслась беглая весть, что в Петербурге пожар. Несколько лиц встали и в небольшой тревоге пошли, чтобы взглянуть на зарево, но зарева не было. Пожар, конечно, был ничтожный. Однако многие из вставших уже не возвращались, и у вагонов последнего поезда произошла значительная давка. Горданов с Кишенским долго бились, чтобы достать билет для Павла Николаевича, но наконец плюнули и отошли прочь, порицая порядки железной дороги и неумение публики держать себя с достоинством, а между тем прозвонил второй и третий звонок последнего поезда.

– Я сяду без билета! – воскликнул Горданов и бросился к вагону, но в это время прозвучал третий звонок, локомотив визгнул и поезд покатил, рассыпая искры.

Горданов остался на платформе, как рыба на сухом берегу.

Он оглянулся вокруг и увидал себя среди незнакомых людей: это были дачники, провожавшие знакомых. Кишенского нигде не было видно.

Фонари гасли, и поляна пред эстрадой и парк погружались в глубокую темень. Горданов зашел в вокзал, где сидели и допивали вино господа, решившиеся прогулять ночь напролет. Кишенского здесь тоже не было. Горданов выпил рюмку ананасного коньяку, зажег сигару и отправился в парк: нигде зги не было видно, и седой туман, как темный дух, лез из всех пор земли и проницал холодом ноги и колена.

Парк был почти пуст, и лишь редко где мелькали романические пары, но и те сырость гнала по домам. Горданов повернул и пошел к даче Висленевых, но окна дома были темны, и горничная сидела на крыльце.

– Тихон Ларионыч дома? – спросил Горданов.

– Нет, их нет, – отвечала девушка.

Горданов завернулся и снова пошел в парк, надеясь встретить Тихона Ларионовича, и он его встретил: на повороте одной аллеи пред ним вырос человек, как показалось, громадного роста и с большою дубиной на плече. Он было кинулся к Горданову, но вдруг отступил и сказал:

– Извините, я не видал, что вы одни.

– Тихон Ларионыч! – позвал Горданов.

– А? что? – отвечал Кишенский.

– Что вы это носитесь по лесу?

– Да помилуйте: где же они? А? вы их не видали – а? ведь с нею каналья Висленев! – и с этим Кишенский опять взмахнул палкой и бросился вперед.

Они оба пробежали несколько аллей, прежде чем Кишенский, подскакивавший к каждой запоздавшей паре, вдруг ударил себя рукой по лбу и бросился домой.

Иосаф Платонович и жена его были теперь дома: они сидели в маленькой дачной зальце и ели из одной общей стеклянной чаши простоквашу!

Кишенский и Висленев окинули друг друга гордым оком и несытым сердцем. От Горданова это не скрылось, и он, уловив взгляд внутренне смеявшейся Алины, отвернулся, вышел на балкон и расхохотался. Алина открыла рояль, и страстные звуки Шопена полились из-под ее рук по спящему воздуху.

«Твердая рука, твердая! – думал Горданов, – что-то она это мастерит, что-то этим возьмет с Тишки?»

– Препротивный дурак этот Иосафка! – сказал, неожиданно подойдя к Павлу Николаевичу, Кишенский.

– Чем? Вы его просто ревнуете.

– Вовсе не ревную, а просто он гадость человек, и его присутствие ее беспокоит, тревожит ее, а она пренервная-нервная, и все это на ней отражается.

Когда Горданов, раздевшись, улегся на диване в крошечной закутке внутри сада, которую называли «вигвамом» и в которой был помещен Висленев, Иосаф Платонович, в свою очередь, соскочил с кровати и, подбежав к Горданову, заговорил:

– А знаешь, Павлюкашка, я тебе скажу, брат, что в моей жене очень еще живы хорошие начала.

– Ну еще бы! – отвечал Горданов.

– Право, право так! Ты не знаешь, как она меня иногда занимает? Ты знаешь, есть люди, которые не любят конфет и ананасов, а любят изюм и пряники; есть люди, которые любят купить какую-нибудь испорченную, старую штучку и исправить ее, приспособить…

– Говори, любезный друг, толковее, я тебя не понимаю.

– То есть я хочу сказать, что есть такие люди, и что я… я тоже такой человек.

– С чем тебя и поздравляю; впрочем, это теперь в моде дрянью интересоваться.

– Нет, я люблю…

– Я вижу, что любишь.

– Я люблю воскресить… понимаешь, воззвать к жизни, и потому с тех пор, как эта женщина не скрывает от меня, что она тяготится своим прошедшим и… и…

– И настоящим, что ли?

– Да, и настоящим; поверь, она меня очень занимает, и я…

– А она это сказала тебе, что она тяготится своим прошедшим и настоящим?

– Нет, сказать она не сказала, но ведь это видно, и наконец же у меня есть глаза, и я понимаю женщину!

– Ну, а со мной, брат, об этом не говори: я этими делами не занимался и ничего в них не смыслю.

– Ах, Паша, неужто это правда? Неужто ты никогда, никогда не любил?

– Никогда.

– И никогда не полюбишь?

– Никогда.

– Почему, Павлюкан, дерево ты этакое? Почему?

– Фу! как ты сегодня до противности глупо оживлен! Отстань ты от меня, сделай милость!

– Да, я оживлен; но почему ты не хочешь любить, расскажи мне?

70