– Несчастное дитя! – заключила Форова, вздохнув и перекрестив ее. – Она рукой так и держится за твое платье.
– Я не могу себе простить, что я вчера ее оставляла одну. Я думала, что она спит днем, а она не спала, ходила пред вечером к отцу, пока мы сидели в саду, и ночью… представь ты… опять было то, что тогда…
– Да?
– Я только вернулась, легла и… ты понимаешь? я все же вчера была немножко тревожна…
– Да, да, понимаю, понимаю.
– Я лежу и никак не засну, все Бог знает что идет в голову, как вдруг она, не касаясь ногами пола, влетает в мою спальню: вся бледная, вся в белом, глаза горят, в обеих руках по зажженной свече из канделябра, бросилась к окну, открыла занавеску и вдруг… Какие звуки! Какие тягостные звуки, Катя! Так, знаешь: «а-а-а-а!» – как будто она хочет кого-то удержать над самою пропастью, и вдруг… смотрю, уж свечи на полу, и, когда я нагнулась, чтобы поднять их, потому что она не обращала на них внимания, кажется, я слышала слово…
Форова промолчала.
– Мне показалось, что как будто пронзительно раздалось: «кровь!»
– Господи помилуй! – произнесла, отодвигаясь, Форова и перекрестилась.
– Какое странное дитя!
– И я тебе скажу, я не нервна, но очень испугалась.
– Еще бы! Это кого хочешь встревожит.
– Я взяла ее сзади и посадила ее в кресла. Она была холодная как лед, или лучше тебе сказать, что ее совсем не было, только это бедное, больное сердце ее так билось, что на груди как мышонок ворочался под блузой, а дыханья нет.
– Бедняжка! какая тяжкая ее жизнь!
– Нет, ты дослушай же, Катя.
– Знаешь, меня всегда от этих вещей немножко коробит.
– Нет, это вовсе не страшно. Она вдруг схватила карандаш…
– И написала «кто я?» Не говори мне, я дрожу, когда она об этом спрашивает.
– А вот представь, совсем не то: она взяла карандаш и написала: «змей с трещеткой».
– Что это значит?
Синтянина пожала плечами.
– А где же кровь?
– Я ее об этом спросила.
– Ну и что же?
– Она показала рукой вокруг и остановила на висленевском флигеле. Конечно, все это вздор…
– Почем нам это знать, что это вздор, Сашура?
– О, полно, Катя! Что же может угрожать им? Нет, все это вздор, пустяки; но Вера была так тревожна, как никогда, и я все это тебе к тому рассказываю, чтобы ты не отнесла моего бегства к чему-нибудь другому, – договорила, слегка краснея, Синтянина.
– Ну да, поди-ка ты, стану я относить.
– Не станешь?
– Да, разумеется, не стану. Легко ли добро: есть от кого бежать.
Синтянина вздохнула.
– А ты знаешь, Катя, – молвила она, – что порочных детей более жаль, чем тех, которые нас не огорчают.
– Э, полно, пожалуйста, – отвечала Форова, энергически поправляя рукой свои седые волосы, выбившиеся у нее из-под шляпки. – Я теперь на много лет совсем спокойна за всех хороших женщин в мире: теперь, кроме дуры, ни с кем ничего не случится. Увлекаться уж некем и нечем.
– Но, ах! смотри! – воскликнула она, взглянув на девочку.
Вера во сне отмахнула с головы плед и, не просыпаясь, глядела полуоткрытыми глазами в лицо Синтяниной.
– Как страшно, – сказала Форова, – она точно следит за тобой и во сне и наяву. Прощай, Господь с тобой.
– Ты навестишь меня?
– Да, непременно.
– Мне надо кое-что тебе сказать.
– Скажи сейчас.
– Нет, это долго.
– А что такое? У тебя есть опасения?
– Да, но теперь прощай.
С этими словами Синтянина пустила лошадь вброд и уехала.
Висленев вышел со двора, раскрыл щегольской шелковый зонт, но, сделав несколько шагов по улице, тотчас же закрыл его и пошел быстрым ходом. Дождя еще не было; город Висленев знал прекрасно и очень скоро дошел по разным уличкам и переулкам до маленького, низенького домика в три окошечка. Это был опять тот же самый домик, пред которым за час пред этим Синтянина разговаривала с Форовой.
Висленев поглядел чрез окно внутрь домика и, никого не увидав тут, отворил калитку и вошел на двор. На него сипло залаяла старая черная собака, но тотчас же зевнула и пошла под крыльцо.
Из-под сарая вылетела стая кур, которых посреди двора поджидал голенастый красный петух, и вслед за тем оттуда же вышла бойкая рябая, востроносая баба с ребенком под одною рукой и двумя курицами – под другою.
– Милая, Филетер Иваныч дома? – осведомился Висленев.
– Ах, нету-ти их, нету-ти, ушедши они со двора, – отвечала с сожалением баба.
– А Катерина Астафьевна?
– Катерина Астафьевна были в саду, да нешто не ушли ли… Ступайте в сад.
– А ваша собака меня не укусит?
– Собака, нет; она не кусается, не поважена. Вот корова буренка… Тпружи, тпружи, дура! тпружи! – закричала баба, махая дитятей и курами.
Висленев вдруг почувствовал сзади у своего затылка нежное теплое дыхание, и в то же мгновение шляпа его слетела с головы вместе с несколькими вырванными из затылка волосами.
Иосаф Платонович вскрикнул и прыгнул вперед, а баба, бросив на землю кур и ребенка, быстро кинулась защищать гостя от коровы, которая спокойно жевала и трясла его соломенную шляпу.
Несколько ударов, которые женщина нанесла корове по губам, было достаточно, чтобы та освободила висленевскую шляпу, но, конечно, жестоко помятую и без куска полей.
– Это все барин, Филетер Иваныч, у нас таких глупостьев ее научили, – заговорила баба, подавая Висленеву его испорченную шляпу.
– Но она, однако, может быть еще и бодается? – осведомился Висленев, прячась за бабу от коровы, которая опять подходила к ним, пережевывая во рту кусок шляпы и медленно помахивая головой с тупыми круглыми глазами.
– Нет, идите; бодаться она редко бодается… разве только кто ей не понравится, – успокаивала баба, стремясь опять изловить кур и взять кричащее дитя.