На ножах - Страница 101


К оглавлению

101

Бодростина выразила большое сожаление, что она, не зная семейной тайны гостя, упомянула о случае, который навел его на печальные воспоминания.

– Но, впрочем, – продолжала она, – я поспешу успокоить вас хоть тем способом, к которому прибег один известный испанский же проповедник, когда слишком растрогал своих слушателей. Он сказал им: «Не плачьте, милые, ведь это было давно, а может быть, это было и не так, а может быть… даже, что этого и совсем не было». Вспомните одно, что ведь эту историю рассказывал нам Светозар Владенович, а его рассказы, при несомненной правдивости их автора, сплошь и рядом бывают подбиты… ветром. Притом здесь есть имена, которые вам, я думаю, даже и незнакомы, – и Бодростина назвала в точности всех лиц водопьяновского рассказа и в коротких словах привела все повествование «Сумасшедшего Бедуина».

– Ничего, кажется, не пропустила? – обратилась она затем к Водопьянову и, получив от него утвердительный ответ, добавила: – вот вы приезжайте ко мне почаще; я у вас буду учиться духов вызывать, а вы у меня поучитесь коротко рассказывать. Впрочем, а propos, ведь сказание повествует, что эта бесплотная и непостижимая Лета умерла бездетною.

– Я этого не говорил, – отвечал Водопьянов.

– Как же? Разве у нее были дети, или хоть по крайней мере одно дитя?

– Может быть, может быть и были.

– Так что же вы этого не говорите?

– А!.. да!.. Понял: Труссо говорит, что эпилепсия – болезнь весьма распространенная, что нет почти ни одного человека, который бы не был подвержен некоторым ее припадкам, в известной степени, разумеется; в известной степени… Сюда относится внезапная забывчивость и прочее, и прочее… Разумеется, это падучая болезнь настолько же, насколько кошка родня льву, но однако…

– Но, однако, Светозар Владенович, довольно, мы поняли, что вы хотите сказать: на вас нашло беспамятство.

– Именно: у Летушки был сын.

– От ее брака с красавцем Поталеевым?

– Конечно.

– Но что было у господ Поталеевых, то пусть там и останется, и это ни до кого из здесь присутствующих не касается… Андрей Иванович, чего же вы опять все бледнеете?

– Я попросил бы позволения встать: я слаб еще; но впрочем… виноват, я оправлюсь. Позвольте мне рюмку вина! – обратился он к Водопьянову.

– Хересу?

– Да.

– Да; вы его пейте, – это ваше вино!

– А чтобы перейти от чудесного к тому, что веселей и более способно всех занять, рассудим вашу Лету, – молвила Водопьянову Бодростина, и затем, относясь ко всей компании, сказала: – Господа! какое ваше мнение: по-моему, этот Испанский Дворянин – буфон и забулдыга старого университетского закала, когда думали, что хороший человек непременно должен быть и хороший пьяница; а его Лета просто дура, и притом еще неестественная дура. Ваше мнение, Подозеров, первое желаю знать?

– Я промолчу.

– И это вам разрешаю. Я очень рада, что вино вас, кажется, согрело; вы закраснелись.

Подозеров даже был теперь совсем красен, но в этой комнате было все красновато и потому его краснота сильно не выделялась.

– По-моему, – продолжала Бодростина, – самое типичное, верное и самое понятное мне лицо во всем этом рассказе – старик Поталеев. В нем нет ничего натянуто-выспренного и болезненно-мистического, это человек с плотью и кровью, со страстями и… некрасив немножко, так что даже бабы его пугались. Но эта Летушка все-таки глупа; многие бы позавидовали ее счастию, хотя ненадолго, но…

– Что ж вам так нравится? Неужто безобразие? – спросил, чтобы поддержать разговор, Висленев.

– Ах, Боже мой, а что мужчинам нравится в какой-нибудь Коре, которой я не имела чести видеть, но о которой имею понятие по тургеневскому «Дыму». Он интереснее: в нем есть и безобразие, и характер.

Гости промолчали.

– Интересно врачу заставить говорить немого от рождения, еще интереснее женщине слышать язык страсти в устах, которые весь век боялись их произносить.

Глафире опять никто не ответил, и она, хлебнув вина, продолжала сама:

– Признаюсь, я бы хотела видеть рыдающего от страсти… отшельника, монаха, настоящего монаха… И как бы он после, бедняжка, ревновал. Эй, человек! подайте мне еще немножко рыбы. Однажды я смутила схимника: был в Киеве такой старик, лет неизвестных, мохом весь оброс и на груди носил вериги, я пошла к нему на исповедь и насказала ему таких грехов, что он…

– Влюбился в вас?

– Нет; только просил: «умилосердися, уйди!» Благодарю, подайте вон еще Висленеву, он, вижу, хочет кушать, – докончила она обращением к старому, седому лакею, державшему пред ней массивное блюдо с приготовленною под майонезом рыбой.

– Подозеров! Ведь мы с вами, кажется, пили когда-то на брудершафт?

– Никогда.

– Так я пью теперь.

И с этим она чокнулась бокал о бокал с Подозеровым и, положив руку на его руку, заставила и его выпить все вино до дна.

Висленева скрючило.

– Да; новый мой камрад, – продолжала Бодростина, – пожелаем счастия честным мужчинам и умным женщинам. Да соединятся эти редкости жизни и да не мешаются с тем, что им не к масти. Ум дает жизнь всему, и поцелую, и объятьям… дурочка даже не поцелует так, как умная.

– Глафира Васильевна! – перебил ее Подозеров. – То дело, о котором я сказал… теперь мне некогда уже о нем лично говорить. Я болен и должен раньше лечь в постель… но вот в чем это заключается. Он вынул из кармана конверт с почтовым штемпелем и с разорванными печатями и сказал: – Я просил бы вас выйти на минуту и прочесть это письмо.

– Я это для тебя сделаю, – отвечала, вставая, Бодростина. – Но что это такое? – добавила она, остановясь в дверях: – я вижу, что фонарик у меня в кабинете гаснет, а я после рассказов Водопьянова боюсь одна ходить в полутьме. Висленев! возьмите лампу и посветите мне.

101