– Фу ты, какая глупость! Извини, пожалуйста, что я тебя не так понял.
Висленев извинял, хотя в уме своем он уже кое-что смекал и насчет Горданова, и говорил с ним о своих семейных делах более по привычке и по неотразимой потребности с кем-нибудь говорить, при неимении под рукой другого лица, удобного для излития в душу его своих скорбей, а между тем истек третий семестр, и явился новый трехтысячный счет… Висленев, подписав этот счет, остолбенел: долгу было девять тысяч рублей, в полтора года! Сколько же его могло накопиться вперед? В десять лет – шестьдесят тысяч, в двадцать – сто двадцать… До чего же наконец дойдет? Это значит, чем больше жить, тем хуже.
Бедный Висленев не предвидел еще одного горя: он ужасался только того, что на нем растут записи и что таким образом на нем лет через пятьдесят причтется триста тысяч, без процентов и рекамбий; но другими дело было ведено совсем на иных расчетах, и Иосафу Платоновичу в половине четвертого полугодия все его три счета были предъявлены к уплате, сначала домашним, келейным образом, а потом и чрез посредство подлежащей власти.
У Висленева в груди заколыхались слезы, и он бросился к Горданову.
– Помилуй, Павел Николаич! – заговорил он, щипля дрожащими руками свою короткую губу, – на что же это похоже? Ты все знаешь? тебе известны и наши дела, и мое положение: чего же они, разбойники, пристают ко мне с ножом к горлу? Я заплачу, но дайте же мне срок!
– О сроках ты, голубушка, Иосаф Платоныч, не говори: сроков тебе было дано много, – отвечал спокойно Горданов.
– Да; много сроков, но много и дел на меня было взвалено: я совсем не имел времени работать за хлопотами то об усыновлениях, то о наследстве, а теперь еще, вдобавок, требуют не девять тысяч, а гораздо более, потому что насчитали всякие проценты да рекамбии…
– Все дела законные.
– Законные! Ты меня злишь этим своим равнодушием и законностью. Ты будь человеком и имей сердце с четырьмя желудочками: ведь вон смотри, мне суют на подпись еще особый счет в шестьсот рублей, на двое крестин, по триста рублей на каждые!
– Что же, это, воля твоя, немного.
– Немного! Да за что мне и эту немногость платить? За что, я тебя спрашиваю? за что! Ведь надо знать нашу жизнь!
– Ну как же ты хочешь, чтобы я знал то, чего я не знаю и знать не могу.
– Так я тебе расскажу, чтобы ты знал.
– Нет, нет, нет! Бога ради и не думай рассказывать! Я знаю одно, что между мужем и женой никаких посредников быть не должно, и ни в чьи семейные тайны не мешаюсь.
– Тайны! тайны! – вскипел вдруг Висленев. – Нет же, дружище, если вы хотите называть тайнами всякие разбойничьи мерзости, так я сделаю все эти тайны явными: я все это выведу наружу и подам просьбу в суд!
– Ну вот, еще этого недоставало!
– А что же такое? непременно подам!
– Полно, пожалуйста, срамиться!
– Чего срамиться? Все это вздор, никакого срама нет: теперь все судятся.
– Ну да, обрадовались уже, что суд у них есть, так и валят, и комар, и муха. Брось эту мысль, брось! На кого и на что ты будешь жаловаться? Живешь ты с женой в одном доме, ты законный, в церкви венчанный муж, и стало быть и законный отец, и все требования от тебя на содержание семейства и на похороны вполне правильны, и суд рассудит тебя точно так же, как я тебя рассудил. А что платить жене признанные тобою обязательства ты обязан, так это тоже бесспорно. Будь это во Франции, или в Англии, это было бы иное дело: там замужняя женщина вся твоя; она принадлежит мужу с телом, с душой и, что всего важнее, с состоянием, а наши законы, ты знаешь, тянут в этом случае на бабью сторону: у нас что твое, то ее, потому что ты, как муж, обязан содержать семью, а что ее, то не твое, не хочет делиться, так и не поделится, и ничего с нее не возьмешь.
Висленев погрозил, что он станет искать развода, но Горданов над этим только расхохотался.
– Полно тебе, пожалуйста, людей смешить, – сказал он приятелю, – какие такие у нас разводы, и с чем ты станешь добиваться развода, и на каких основаниях? Только один скандал и больше ничего.
– Я на себя приму вину.
– А она великодушно простит тебе твое прегрешение, вот только и взял.
– Это черт знает что!
– Именно черт знает что, но делать нечего: повесился и мотайся, у нас женатый человек закрепощен женщине, закрепощен.
– Пусть же будет хоть скандал! Пусть хоть все вскрою, все изобличу, что делают новые женщины.
– Во-первых, не изобличишь, потому что ничего не докажешь; во-вторых, ничего не разоблачишь, потому что эти дела производятся негласно, а в-третьих, сделаешь подлость, потому что тронешь свежую рану, и тебя так взлупят в каждом шелудивом листке, что ты станешь притчей во языцех.
Висленев онемел.
Горданов это заметил и налег на эту тему.
– Что? – заговорил он. – Вспомни-ка, как ты сам стегал людей и жарил за противодействие женам? Вспомни-ка, милый друг, вспомни все это, да примерь на себя. Хорошо тебе будет, как твои прецеденты-то в суде так и замрут при закрытых дверях, а в газетах пойдут тебя жарить? Оправдываться, что ли, станешь?
– А что же такое? И стану. Ты думаешь, не стану? Нет, брат, меня перепилили: я уже на все пойду.
– И выйдешь тогда уже, – извини, пожалуйста, – круглый дурак.
– Отчего-с?
– Да оттого же.
– Да отчего же, скажи, отчего именно?
– Оттого что, кто же это, какая газета, по твоему мнению, усердно предложит тебе свои столбцы для твоих скандальных жалоб на жену?
– Не беспокойся, пожалуйста, найду такую.
– Ничего ты не найдешь. Брось, говорю тебе, выбрось совсем вон из головы эту негодную мысль судиться. Не надо было жениться наоболмашь, а женился – терпи.