Глафира пробежала этот листок и потом лукаво улыбнулась, и сказала:
– Вот, господа, преинтересное дело и прекрасный образчик современных петербургских нравов! Вы, господин Кишенский, позволите мне не делать секрета из этого письма?
Кишенский покраснел и, немного замявшись, ответил:
– Я не смею вам запретить поступать как вам угодно с письмом, которое к вам адресовано.
– Да, вы правы, – и Глафира, возвысив голос, обратилась к присутствовавшим: – Здесь речь идет, господа, о несчастном Иосафе Висленеве, которого я кстати нынче с утра не видала: где он? Жив ли он, бедняжка?
– Он сидит запершись в моей комнате, – ответил на ее вопрос вошедший в это время белобрысый секретарь Ропшин.
– Merci, – молвила ему с ласковым наклонением головы Глафира. – Не потяготитесь им ради бога: он так жалок и несчастен.
Ропшин поклонился, Глафира продолжала:
– Этот злосчастный Жозеф, как вам всем вероятно известно, много должен своей жене или господину Кишенскому, я, признаюсь, не знаю, кому и как приходится этот долг.
– Он должен своей жене, а совсем не мне, – отвечал Кишенский.
– Ну да. В таком положении этот бедный человек года полтора тому назад прибежал, скрываясь от долгов, к своей сестре Ларисе, та заложила для него свой дом. Он повертелся с этими деньгами, хотел заплатить, но с ним что-то случилось. Бог его знает: не ручаюсь, может быть его за границей обыграли, или просто обобрали, что было вовсе и не трудно, так как он вообще давно очень плохо за себя отвечает; но как бы там ни было, а в конце концов я его встретила за границей почти полупомешанного: это было в маленьком городишке, в Саксонии.
– А ему, кажется, не с чего было и с ума сходить, – вставил Грегуар.
– Как бы там ни было, но он был в таком состоянии, в каком нельзя бросить человека, которого мы когда-нибудь знали, и я взяла его с собою, потому что отправить его назад не было возможности. Живучи в Париже, я старалась, сколько могла, его рассеять, и признаюсь, много рассчитывала на это рассеяние, но ему ничто не помогло, и только, мне кажется, он стал еще хуже.
– Какое у него помешательство? – спросил Грегуар, – мрачное или розовое?
– Пестрое, – ответила Глафира, – и потому самое опасное, за него нельзя отвечать ни одну минуту: дорогой он чуть не бросился под вагон; в Берлине ему вздумалось выкраситься, и вот вы увидите, на что он похож; вчера он ехал в Петербурге на козлах, в шутовском колпаке; потом чуть не залился в ванной; теперь сидит запертый в комнате Генриха. Между тем я со вчерашнего дня веду переписку с его супругой. Я просила Алину Дмитриевну исполнить прямой ее долг: взять ее сумасшедшего мужа; но она вчера отказала мне в этом под предлогом своей болезни и тесноты своего помещения, а сегодня письмо, в котором она вовсе отказывается принять его.
Бодростина засмеялась и добавила:
– Алина Дмитриевна Висленева великодушно предоставляет нам позаботиться о ее сумасшедшем муже; эта добрая женщина нам доверяет: или посадить его в сумасшедший дом, для чего г. Кишенский уполномочен вручить нам от нее и просьбу об освидетельствовании; или же взять его к себе в деревню, где, по ее соображениям, природа, свежий воздух и простые нравы могут благодетельно подействовать на расстройство его душевных способностей.
Глафира пожала плечами, взвела глаза к небу и, улыбнувшись, произнесла:
– Это прелестно!
– Это черт знает что, – возмутился незлобивый Грегуар, – я его могу отдать на счет какого-нибудь общества в частную лечебницу сумасшедших.
– Да это все совсем не потому-с, – вмешался Кишенский, – Алина Дмитриевна действительно больна, Алину Дмитриевну действительно лечат лучшие доктора в городе, и потом Алина Дмитриевна и без того много теряет.
– В муже? – пошутил Грегуар.
– Да-с; с его помешательством Алина Дмитриевна теряет на нем до тридцати тысяч рублей.
– Великий боже, да когда же у него были такие деньги?
– Я не знаю-с, но он должен по законным документам. Ведь вот он и за сестрин дом деньги взял, и их тоже, говорят, нет.
Глафира встала и, окинув презрительным взглядом Кишенского, проговорила:
– Но вы, может быть, еще напрасно тужите, может быть он еще излечим, и, наконец, может быть он даже совсем не сумасшедший.
С этим она вышла и, пройдя через несколько комнат к двери Ропшина, тронулась за замочную ручку, но замок был заперт.
– Отопритесь, Жозеф, – позвала она.
– Извините, я этого не могу, – отвечал Висленев.
– Но я вам принесла радость.
– Ни за что на свете не могу.
– Вы свободны, поймите вы: я говорю вам – вы свободны.
– Нет-с и не говорите лучше, ни за что на свете!
– Отопрись, болван, – прошипел внушительно подошедший к ним в эту минуту Горданов.
– Ты сам болван и скотина, – азартно отозвался Жозеф.
– Нате же читайте, несчастный, – молвила Глафира и подсунула в щель под дверь полученное ею письмо Алины.
И не прошло минуты, как за запертою дверью послышался неистовый визг; ключ повернулся в замке, дверь с шумом распахнулась; Иосаф Висленев вылетел из нее кубарем, смеясь и кривляясь, через все комнаты пред изумленными глазами Бодростина, Грегуара, Ропшина и Кишенского.
Ни при каких уговорах он не мог бы поступить с таким рассчитанным тактом: лучшего доказательства его сумасшествия уж было не нужно.
Кишенский посмотрел на него и, когда растрепанный Висленев остановился, подумал, как бы он его с сумасшедших глаз чем не хватил.
– Ну так владейте же им сами, – сказал он, юркнул и исчез за дверью.