На ножах - Страница 180


К оглавлению

180

– Быть под судом это еще не стыдно.

– Как, скажите пожалуйста, не стыдно! Как не стыдно-с? мне шестьдесят семь лет…

– Будто вам уже столько?

– Да-с, как раз столько, и в эти-то годы попасть в такое дело и слушать, как при всех будут вылетать такие слова, к каким прибегают эти ваши хваленые адвокаты: «связь», «волокитство в такие годы», и всякие сему подобные дрязги, и все это наружу, обо всем этом при тысяче ушей станут рассказывать, и потом я должен приводить всякие мелочи, а газеты их распечатают… Нет, бога ради, ведь этого перенести нельзя! А потом, потом, кроме того, я вам скажу, что я и не ручаюсь, что меня и не обвинят; во-первых, вы говорите современный суд и улики, но для меня этот современный суд и система внутреннего убеждения, а не формальных улик, даже гораздо хуже. Да тут, покорно вас благодарю, с внутренними убеждениями и с этою слабостью общества к женскому вопросу, тут-с она, каналья, будет всегда права: она заплачет, и ради ее прекрасных глаз…

– Вы заплачьте, – пошутил бесстрастно Григорий Васильевич.

– Вы очень остроумно шутите, но я буду очень некрасив-с, когда я буду плакать. Нынче Любимы Торцовы не в моде, а в ходу «самопомощь» Смайльса.

– В таком случае надо стараться уладить это дело миром.

– Да я уже просил ее и умолял, но ничего не успел.

– Представьте ей, что и для нее этот скандал также невыгоден.

– Все представлял-с, все представлял, но она на все доводы одно отвечает: что для нее пятьдесят тысяч более принесут выгоды, чем сколько невыгоды принесет скандал. Мне наконец начинает сдаваться, что она даже совсем и не на суд надеется, а на несколько особенные власти.

– Очень может быть.

– Да-с; она… она что-то такое особенное, и потому я вас прошу, – это, разумеется, с моей стороны маленькая неловкость, так как я муж вашей сестры, но в наш век кто же безгрешен?

– Да это что и говорить!

– Да; я знаю, что вы человек толерантный и к тому же вы обладаете счастливым даром слова: я слыхал, как вы говорите в ученых обществах (Грегуар немного сконфузился).

– Нет, право, право, я это без лести говорю, вы удивительно умеете владеть словом: ради бога, съездите вы к ней, пусть это будет еще одна последняя проба; поговорите, упросите ее как-нибудь кончить, и потом где бы нибудь мы с вами увидались.

– Я буду у вас сегодня обедать, я дал слово сестре.

– Ну, вот и прекрасно. Так бога ради!

– Я с своей стороны с удовольствием.

– В таком случае когда же? – вопросил, приподнимаясь, Бодростин, – вам ведь некогда; все эта служба проклятая.

– Да, «все оды пишем, и ни себе, ни им похвал не слышим», но я поеду, я поеду.

– А между тем ведь это нужно бы скоро, очень скоро! нетерпеливая она, черт ее возьми.

– Кипит?

– Как гейзер.

– Ну, в таком случае служба не медведь, в лес не уйдет, а я поеду к ней, когда вы хотите.

– Пожалуйста! поезжайте и предложите ей… десять, ну наконец пятнадцать тысяч: более не могу. Ей-богу не могу.

– Да когда она встает?

– Теперь самое время, вот теперь.

Деловой Грегуар обещал тотчас же ехать, и они расстались.

Глава двадцать вторая
Объяснение

В это самое время Глафира Васильевна, затворившись в кабинете Бодростина, беседовала с Гордановым. Она выслушала его отчет о их петербургском житье-бытье во время ее отсутствия, о предприятиях ее мужа, о его сношениях с княгиней Казимирой, о векселях, о Кишенском и проч. Глафира была не в духе после свидания с генералом, но доклад Горданова ее развлек и даже начал забавлять, когда Павел Николаевич представлял ей в комическом виде любовь ее мужа и особенно его предприятия. В самом деле, чего тут только не было: и аэростаты, и газодвигатели, и ступоходы по земле, и времясчислители, и музыкальные ноты-самоучки, и уборные кабинеты для дам на улицах, и наконец пружинные подошвы к обуви, с помощью которых человеку будет стоить только желать идти, а уже пружины будут переставлять его ноги.

Глафира надо всем этим посмеялась и потом сразу спросила Павла Николаевича о его особенном служении.

– Ты, кажется, уж очень бравируешь своим положением, – заметила она. – Это небезопасно!

– Нимало. Да обо мне речь впереди, скажи-ка лучше, что ты за птица. Мне это становится очень неясным. То мы с тобой нигилистничали…

– То есть это вы нигилистничали, – перебила его Глафира.

– Ну ты, вы, мы, они; ты даже все местоимения в своем разговоре перемешала, но кто бы ни нигилистничал, все-таки я думаю, что можно было отдать голову свою на отсечение, что никто не увидит тебя в этой черной рясе, в усменном поясе, верующею в господа бога, пророчествующею, вызывающею духов, чертей и дьяволов. И попался я, скажу тебе откровенно, Глафира. Когда ты меня выписала, ты мне сказала, что у меня есть своя каторжная совесть. Да, у меня именно есть моя каторжная совесть; я своих не выдаю, а ты… во-первых, ты меня больше не любишь, это ясно.

– А во-вторых? – спросила Глафира.

– А во-вторых, ты имеешь какое-то влечение, род недуга, к этому Подозерову.

– Ну-с, в-третьих?

– В-третьих, ты все путаешь и напутала чего-то такого, в чем нет ни плана, ни смысла.

– Вы, мой друг, очень наблюдательны.

– А что, разве это неправда?

– Нет: именно это все правда: я перехитрила и спуталась.

– Ну да, лукавь как знаешь, а дело в том, что, видя все это, я готов сказать тебе: «Прости, прощай, приют родимый», и позаботиться о себе сам.

– То есть уехать к Ларе?

– Нет; не уехать к Ларе. Это могло годиться прежде, но я был такой дурак, что позволил тебе и в этом помешать мне.

– Поверь, не стоит сожаления.

180