– Что такое, Андрей Иванович? Я, конечно, сделаю все, что в силах.
– Да, вы это в силах: не откажите, благословите меня этой рукой.
– Господи помилуй и благослови младенца Твоего Андрея, – произнесла, улыбаясь, Синтянина.
– Нет, вы серьезно с вашей глубокой верой и от души вашей меня перекрестите.
– Но что с вами, Андрей Иваныч? Вы же сейчас только принимали все так холодно и были спокойны.
– Я и теперь спокоен как могила, но нет мира в моей душе… Дайте мне этого мира… положите на меня крест вашею рукой… Это… я уверен, принесет мне… очень нужную мне силу.
Александра Ивановна минуту постояла, как бы призывая в глубину души своей спокойствие, и затем перекрестила Подозерова, говоря:
– Мир мой даю вам и молю Бога спасти вас от всякого зла.
Подозеров поцеловал ее руку и, выйдя, скоро догнал за воротами Форова и Евангела, который, при приближении Подозерова, тихо говорил что-то майору. При его приближении они замолчали.
Подозеров догадался, что у них речь шла о нем, но не сказал ни слова.
У перекрестка дорог, где священнику надо было идти направо, а Подозерову с Форовым налево, они остановились, и Евангел сладостно заговорил:
– Андрей Иваныч, зайдемте лучше переночевать ко мне.
– Нет, я не могу, – отвечал Подозеров.
– Видите ли что… мы там поговоримте с моей папинькой! (отец Евангел и его попадья звали друг друга «папиньками») она даром, что попадья, а иногда удивительные взгляды имеет.
– Да, да, матушка умная женщина, поклонитесь ей; но я не могу, не могу, я спешу в город.
Подозерову хотелось, чтобы никто, ни одна женщина с ним более не говорила и не касалась бы его ни одна женская рука.
Он нес на себе благословение и хотел, чтоб оно почивало на нем ничем не возмущаемое.
Висленев ехал в экипаже вместе с Бодростиной, Горданов же держал путь один; он в городе отстал от них и, приехав прямо в свою гостиницу, отослал с лакеем лошадь, а сам остался дома.
Около полуночи он встал, взял, по обыкновению, маленький револьвер в карман и вышел.
Когда Лариса и Форова приехали домой, Иосаф Висленев еще не возвращался, Катерина Астафьевна и Лара не намерены были его ждать. Форова обошла со свечой весь дом, попробовала свою цитру и, раздевшись, легла в постель.
Лариса тоже была уже раздета.
Комнаты, в которых они спали, были смежны.
Но Ларисе не спалось, она вышла в залу, походила взад и вперед, и взяв с фортепиан цитру, принесла ее к тетке.
– Прошу вас, сыграйте мне что-нибудь, тетя.
– Вздумала же: ночью я буду ей играть!
– Да, именно, именно теперь, тетя, ночью.
Форова поднялась на локоть и торопливо заглянула в глаза племянницы острым и беспокойным взглядом.
– Что вы, тетя? Я ничего, но… мне нестерпимо… я хочу звуков.
– Открой же рояль и сыграй себе сама.
– Нет, не рояль, а это вот, это, – отвечала Лара, морща лоб и подавая тетке цитру.
Катерина Астафьевна взяла инструмент, и нежные, щиплющие звуки тонких металлических струн запели: «Коль славен наш Господь в Сионе».
Лариса стала быстро ходить взад и вперед по комнате и часто взглядывала на изображение распинаемого на Голгофе Христа.
Цитра кончила, но чрез минуту крошечный инструмент снова защипал сердце, и ему неожиданно начал вторить дребезжащий, но еще довольно сильный голос майорши.
«Помощник и покровитель, бысть мне во спасение», – пела со своею цитрой Катерина Астафьевна.
Лара вздохнула и, оборотясь к образу, тихо стала на колени и заплакала и молилась, молилась словами тетки, и вдруг потеряла их. Это ее удивило и рассердило. Она делала все усилия поймать оборванную мысль, но за стеной ее спальни, в зале неожиданно грянул бальный оркестр.
Лариса вскочила и взялась за лоб… Ничего не было, никакого оркестра: ясно, что это ей только показалось.
Лариса посмотрела на часы, было уже час за полночь. Она взошла в комнату тетки и позвала ее по имени, но Катерина Астафьевна крепко спала.
Лара поняла, что столбняк ее длился довольно долго, прежде чем ее пробудили от него звуки несуществующего оркестра, и удивилась, как она не заметила времени? Она торопливо заперла дверь в залу на ключ, помолилась наскоро пред образом, разделась, поставила свечу на предпостельном столике и села в одной сорочке и кофте на диване, который служил ей кроватью, и снова задумалась.
Так прошел еще час. Висленев все не возвращался еще; а Лариса все сидела в том же положении, с опущенною на грудь головой, с одною рукой, упавшею на кровать, а другою окаменевшею с перстом на устах. Черные волосы ее разбегались тучей по белым плечам, нескромно открытым воротом сорочки, одна нога ее еще оставалась в нескинутой туфле, меж тем как другая, босая и как мрамор белая, опиралась на голову разостланной у дивана тигровой шкуры.
– Господи! – думала она, мысленно проведя пред собой всю свою недолгую прошлую жизнь. – Какой путь лежит предо мною и чем мне жить. В каком капризе судьбы и для чего я родилась на этот свет, и для чего я, прежде чем начала жить, растеряла все силы мои? Зачем предо мною так беспощадно одни осуждали других и сами становились все друг друга хуже? Где же идеал?.. Я без него… Я вся дитя сомнений: я ни с кем не согласна и не хочу соглашаться. Я не хочу бабушкиной морали и не хочу морали внучек. Мне противны они и противны те, кто за них стоит, и те, кто их осуждает. Это все люди с концом в самом начале своей жизни… А где же живая душа с вечным движением вперед? Не дядя ли Форов, замерзший на отжившей старине; не смиренный ли Евангел; не брат ли мой, мой жалкий Иосаф, или не Подозеров ли, – Испанский Дворянин, с одною вечною и неизменною честностью? Что я буду делать с ним? Я не могу же быть… испанскою дворянкой! Я хочу… ничего не хотеть, и… Этот человек… Горданов… в нем мой покой! Я его ненавижу и… я люблю его… Я люблю этот трепет и страх, которые при нем чувствую! Боже, какое это наказание! Меня к нему влечет неведомая сила, и между тем… он дерзок, нагл, надменен… даже, может быть, не честен, но… он любит меня… Он любит меня, а любовь творит чудеса, и это чудо над ним совершу я!..