«P. S. Можете спросить Дакку, которая знает, что я пишу вам это письмо: она очень честная госпожа и все знает, – вы ее помните: белая и очень красивая барыня в русском вкусе, потому что план Кишенского прежде был рассчитан на нее, но Казимира все это перестроила самыми пошлыми польскими интригами. Данка ничего не скроет и все скажет».
«Еще P. S. Сейчас ко мне пришла Ванскок и сообщила свежую новость. Бодростин ничего не знает, что под его руку пишут уже большие векселя по его доверенности. Пускай жена его едет сейчас сюда накрыть эту страшную подлость, а если что нужно разведать и сообщить, то я могу, но на это нужны, разумеется, средства, по крайней мере рублей пятьдесят или семьдесят пять, и чтобы этого не знала Ванскок».
Этим и оканчивалось знаменательное письмо гражданки Ципри-Кипри.
Бодростина, свернув листок и суя его в карман, толкнулась рукой об руку Висленева и вспомнила, что она еще до сих пор некоторым образом находится в его объятиях.
Занятая тем, что сейчас прочитала, она бесцельно взглянула полуоборотом лица на Висленева и остановилась; взгляд ее вдруг сверкнул и заискрился.
«Это прекрасно! – мелькнуло в ее голове. – Какая блестящая мысль! Какое великое счастие! О, никто, никто на свете, ни один мудрец и ни один доброжелатель не мог бы мне оказать такой неоцененной услуги, какую оказывают Кишенский и княгиня Казимира!.. Теперь я снова я, – я спасена и госпожа положения… Да!»
– Да! – произнесла она вслух, продолжая в уме свой план и под влиянием дум пристально глядя в глаза Висленеву, который смешался и залепетал что-то вроде упрека.
– Ну, ну, да, да! – повторяла с расстановками, держась за голову Бодростина и, с этим бросясь на отоман, разразилась неудержимым истерическим хохотом.
Увлеченный ею в этом движении, Висленев задел рукой за лампу и в комнате настала тьма, а черепки стекла зазвенели по полу. На эту сцену явился Горданов: он застал Бодростину, весело смеющуюся, на диване и Висленева, собирающего по полу черепки лампы.
– Что такое здесь у вас случилось?
– Это все он, все он! – отвечала сквозь смех Бодростина, показывая на Висленева.
– Я!.. я! При чем здесь я? – вскочил Иосаф Платонович.
– Вы?… вы ни при чем! Идите в мою уборную и принесите оттуда лампу!
Иосаф Платонович побежал исполнить приказание.
– Что это такое было у вас с Подозеровым? – спросила у Горданова Глафира, став пред ним, как только вышел за двери Висленев.
– Ровно ничего.
– Неправда, я кой-что слышала: у вас будет дуэль.
– Отнюдь нет.
– Отнюдь нет! Ага!
Висленев появился с лампой, и вдвоем с Гордановым стал исправлять нарушенный на столе порядок, а Глафира Васильевна, не теряя минуты, вошла к себе в комнату и, достав из туалетного ящика две радужные ассигнации, подала их горничной, с приказанием отправить эти деньги завтра в Петербург, без всякого письма, по адресу, который Бодростина наскоро выписала из письма Ципри-Кипри.
– Затем, послушай, Настя, – добавила она, остановив девушку. – Ты в черном платье… это хорошо… Ночь очень темна?
– Не видно зги, сударыня, и тучится-с.
– Прекрасно, – сходи, пожалуйста, на мельницу… и… Ты знаешь, как пускают шлюз? Это легко.
– Попробую-с.
– Возьмись рукой за ручку на валу и поверни. Это совсем не трудно, и упусти заслонку по реке; или забрось ее в крапиву, а потом беги домой чрез березник… Понимаешь?
– Все будет сделано-с.
– И это нужно скоро.
– Сию же минуту иду-с.
– Беги, и платья черного нигде не поднимай, чтобы не сверкали белые юбки.
– Сударыня, ужели первый раз ходить?
– Ну да, иди же и все сделай.
И Бодростина из этой комнаты перешла к запертым дверям Ларисы.
– Прости меня, chére Глафира; я очень разнемоглась и была не в силах выйти к столу, – начала Лариса, открыв дверь Глафире Васильевне.
– Все знаю, знаю; но надо быть девушкой, а не ребенком: ты понимаешь, что может случиться?
– Дуэль?
– А конечно!
– Но, Боже, что я могу сделать?
– Прежде всего не ломать руки, а обтереть лицо водой и выйти. Одно твое появление его немножко успокоит.
– Кого его?
– Его, кого ты хочешь.
– Но я ведь не могу идти, Глафира.
– Ты должна.
– Помилуй, я шатаюсь на ногах.
– Я поддержу.
И Глафира Васильевна еще привела несколько доказательств, убедивших Ларису в том, что она должна преодолеть себя и выйти вниз к гостям.
Лара подумала и стала обтирать заплаканное лицо, сначала водой, а потом пудрой, между тем как Бодростина, поджидая ее, ходила все это время взад и вперед по ее комнате; и наконец проговорила:
– Ах, красота, красота, сколько из-за нее делается безобразия!
– Я проклинаю ее… мою красоту, – отвечала, наскоро вытираясь пред зеркалом, Лариса.
– Проклинай или благословляй, это все равно; она наружи и внушает чувство.
– Чувство! Глафира, разве же это чувство?
– Любовь!.. А это что же такое, как не чувство? Страсть, «влеченье, род недуга».
– Любовь! так ты это даже называешь любовью! Нет; это не любовь, а разве зверство.
– Мужчины всегда так: что наше, то нам не нужно, а что оспорено, за то сейчас и в драку. Однако идем к ним, Лара!
– Идем; я готова, но, – добавила она на ходу, держась за руку Бодростиной: – я все-таки того мнения, что есть на свете люди, которые относятся иначе…
– То есть как это иначе?
– Я не могу сказать как… но иначе!
«Эх ты бедный, бедный межеумок! – думала Бодростина. – Ей в руки дается не человек, а клад: с душой, с умом и с преданностью, а ей нужно она сама не знает чего. Нет; на этот счет стрижки были вас умнее. А впрочем, это прекрасно: пусть ее занята Гордановым… Не может же он на ней жениться… А если?.. Да нет, не может!»